ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

«О, Русь, жена моя!»

Александр Блок

Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние Твое, победы на сопротивныя даруя, и Твое сохраняя Крестом Твоим жительство.

Тропарь Кресту и молитва за отечество

Едва неказистая пегая лошаденка, с чавканьем вытаскивая из грязи мосластые ноги, выволокла поскрипывающую телегу на большак, как небритый возница, придержав поводья, обернулся к Антону:

— Ну вот. А тутова через поле, и все. Рукой подать.

Антон спустил вниз онемевшие ноги, обутые в невысокие резиновые сапоги, снял с телеги чемоданчик и, рассеянно скользнув рукой в прохладный карман плаща, зачерпнул горсть монет:

— Спасибо. Спасибо тебе…

— Да не за что. Чего уж там, — усмехнулся мужик и вздохнул, подставляя коричневую ладонь с узловатыми пальцами.

Монеты, коротко звякнув, скрылись в ней, лошадь лениво дернула, забирая вбок, скаля желтые зубы и тряся гривой, Антон попятился от облепленного грязью колеса, поправил выбившееся кашне.

— Тутова рукой подать! — крикнул мужик, чмокая и тыча пальцем в густой, обложивший все вокруг туман.

— Я знаю, — тихо самому себе пробормотал Антон, перешел большак и ступил в жнивье. Оно было мокрым, буровато-коричневым и слабо шуршало о сапоги.

— А там правей забирайте! Правей! — снова крикнул мужик, погоняя лошадь и теряясь в тумане.

Антон улыбнулся, сдвинул пропитавшуюся влагой шляпу на затылок и неторопливо зашагал, покачивая чемоданчиком.

Поле уходило вдаль, растворяясь в тумане, а он, густой как молоко, парил над всем, тянулся, переходя в мутно-серое небо. Пахло сыростью, подгнившим сеном и осенью — той самой, знакомой до боли, бесповоротно наступившей, холодящей виски и пальцы, легким ознобом затекающей в широкие рукава плаща, перекликающейся унылыми голосами невидимых птиц.

Чемоданчик еле слышно поскрипывал, ритмично покачиваясь в руке, жнивье тут же счистило с сапог дорожную грязь. Антон оглянулся, пошел правей и увидел овраг, явственно проступивший справа сквозь туман.

Он лежал — все тот же, широкий, с пологими, сплошь поросшими склонами, — лежал забитый густым-прегустым кустарником, и торчало все то же сухое дерево и чернели три пня, и виднелся чуть поодаль, вот он, камень — огромный, намертво вросший в землю.

Антон подошел к краю.

Овраг простирался перед ним.

— Господи, как зарос… — пробормотал, улыбаясь, Антон и, нашаривая в карманах папиросы, осторожно ступил на камень.

Он, казалось, стал меньше, еще сильнее утонув в земле. Его серая шершавая поверхность сильно поросла мхом, а из-под скругленного края тянулась вверх маленькая корявая березка в руку толщиной. Ее пожелтевшие, еще не опавшие листья неподвижно замерли, блестя влагой.

Антон закурил, жадно втягивая в легкие горький, трезвящий голову дым.

Овраг… Он стал еще шире, но как он зарос! Откуда взялись эти густые кусты, крепко сцепившиеся толстыми ветками? Тогда их не было и в помине, внизу росла высокая трава, журчал, изгибаясь, узкий ручей, качались редкие головки камыша…

— Как зарос… — снова повторил Антон, спрыгнув с камня, двинулся по краю.

Папироса потрескивала, дым тянулся за сутуловатой спиной Антона, слоился под полями шляпы.

Овраг стал расширяться, мелеть, кусты полезли наружу, вскоре обступили, поплыли справа и слева, а под ногами захрустела трава — густая, высокая, пожелтевшая, нещадно мочащая серые шерстяные брюки. Антон кинул окурок в куст, глянул вправо и вдруг, — толкнуло в сердце, заставив забиться чаще: тропинка. Заросшая, еле угадываемая в не кошенной, сожженной солнцем и измочаленной дождями траве, она вела в туман, изгибаясь знакомыми с детства изгибами, звала за собой, тянула и манила.

Он зашагал быстрее, переставая чувствовать усталость двухдневного пути, мокрые колени и озябшие руки.

Прошлое — гибельно-сладкое, горьковатое, оживало с каждым шагом, вырастая из тумана, поднимаясь слева — темным еловым бором, справа — тремя густыми липами, а посередине, посередине…

Антон замедлил шаг.

Дом.

Все тот же.

Их дом. Его дом. Дом детства. Дом юности.

Крыша, крытая длинной щепой, две трубы — одна короче другой, темные окна. Сад, непомерно разросшийся. И бор. И липы…

Он остановился, медленно расстегивая плащ и отводя кашне от горла.

— Боже мой…

С липы снялась сорока, спланировав, полетела низом, треща и посверкивая белыми подкрыльями на темном фоне бора.

Антон постоял минуту и медленно двинулся к дому. А дом — приземистый, обветшалый, кирпичный — стал плавно приближаться, разворачиваясь, поражая страшно покосившимся крыльцом и черными глазницами окон.

Заросшая дорожка кончилась и под ногами ожили гнилые доски провалившегося крыльца. Пожухлая крапива пробивалась сквозь них. Сдерживая дрожь озябших рук, Антон толкнул дверь. Заскрипев, она поплыла в темноту, стукнулась о стену, открыв темное пространство, дохнувшее сыростью и гнилью брошенного погреба.

Антон вступил в сени и похолодел: не было знакомого прерывистого скрипа толстых половиц. Лишь беззвучно прогнулись они — мягкие, полусгнившие.

В темноте он нащупал медную холодную ручку, потянул.

Сверху что-то посыпалось на шляпу, дверь поддалась. Он шагнул через поросший крохотными грибами порог и оказался в горнице.

Мутный свет лился через разбитые стекла, освещая осыпавшуюся печь, провалившийся пол, кучу трухлявого хлама в углу, ржавую кровать, ржавую посуду.

Страшная печать времени потрясла Антона. Он замер, не в силах пошевелиться, и долго стоял, пока губы не разлепились, прошептав:

— Здравствуй, дом…

Здесь пахло прелью, травой и обвалившейся штукатуркой.

Антон поставил чемоданчик, снял шляпу и двинулся в следующую комнату. Ее отделяла массивная дубовая дверь с красивым рельефом.

Он толкнул ее.

Она заскрипела, но совсем не так, как прежде, а — протяжнее, ниже, слабее.

Комната. Его комната.

Мутные потеки на потрескавшихся стенах. Выбитое окно. Зато плафон цел — милый зеленый плафон. И стол цел. И даже не мокрый, несмотря на коричневую лужу посередине пола. И подковы на правой стене целы. И ключик с замысловатой бородкой…

Дверь в кабинет отца.

Такая же дубовая, с рельефом и медной ручкой в виде львиной головы. Антон потянул за ручку.

Осевшая дверь не поддавалась. Он потянул сильнее, потом дернул.

Она распахнулась.

Полумрак. Сырость. Размеренная капель с потолка.

Широкий двухтумбовый стол. Книжные полки, угнетающие своей непривычной пустотой. Разбитые настенные часы с вылезшим из корпуса маятником. Опрокинутый венский стул.

Антон поднял его, поставил на мокрый пол, смахнул с сиденья капли и сел. В доме было тихо, только с потолка размеренно капало: кап, кап, кап…

В углу росли все те же маленькие грибки с желтенькими шляпками.

Он посмотрел в верхний правый угол и встретился глазами со строгим новгородским Спасом. Лик его был сумрачен, складки хитона и рука с двуперстием еле различались, но глаза глядели все так же пристально, брови плавно изгибались, маленькие строгие губы многозначительно сжались.

«Он говорит глазами», — вспомнил Антон фразу отца, — «в конце семнадцатого века написан Он и с тех пор уста Его молчат. Молчат, как тогда. Перед Пилатом».

Отец опустил руку на плечо двенадцатилетнего Антона, потеребил реденькую бородку, тихо добавил:

— Спроси Его, что есть истина.

Антон шепотом произнес, глядя в глаза Спаса: